Игуана (главы I, II)
Анна-Мария Ортезе
I. Прогулка по виа Мандзони
Даддо
Как тебе известно, Читатель, каждый год с приходом весны миланцы разлетаются по всему свету в поиске земель, которые можно купить. Разумеется, чтобы построить там дома и гостиницы, а затем, возможно, и жилища для бедноты, но главное — они торопятся навстречу нетронутой природе, вернее, тому, что они понимают под природой, — смеси свободы и страсти, с немалой долей чувственности и ноткой безумия, по которым они истосковались, если принять во внимание строгости нынешней миланской жизни. Изумление от встреч с туземцами, восторг от сурового благородства того или иного острова — подобные ощущения особенно желанны, и если ты, Читатель, полагаешь, что ощущения — недостойная цель для располагающих немалыми суммами, вспомни о тесной связи между экономическим могуществом и притуплением чувств, из-за чего высокой покупательной способности соответствуют увядание, потеря умения обретать желаемое и наслаждаться им: тот, кто в состоянии позволить себе любые кушанья, почти не чувствует их вкуса. Тут-то и начинается погоня за яркими ощущениями (на самом деле, вовсе не яркими, а совершенно обыкновенными), за которые человек готов все отдать. Возможно, этого не скажешь о большинстве миланцев — замученные работой, на которой они проводят всю жизнь, они еще не успели попутешествовать и ничего не повидали, к тому же они наделены лишь зачатками любопытства; однако, вне всякого сомнения, так устроено меньшинство, которое и составляет славу города, хотя не стоит полагать, что среди этого меньшинства не встречаются наивные, чистые, рассудительные люди, одним словом, достойные наследники древней Ломбардии. Отнюдь.

Одним из них был Карло Лудовико Алеардо ди Греес, потомок герцогов Эстремадура-Алеарди, миланский граф — представитель семейства, которое, как всем известно, имеет на две трети швейцарско-иберийские корни, и при этом наивеселейший и наидобрейший ломбардец, какого только можно вообразить. Лет тридцати, единственный сын, юным унаследовавший после смерти отца, почтенного графа Алеарди, немалое состояние, коим предусмотрительно распоряжалась его матушка-графиня; сам же молодой граф соединял страсть к хождению под парусом и также унаследованную от батюшки смутную тягу к идеалу с менее смутной и не вполне добровольной заинтересованностью в четких и грандиозных планах матушки, которая рисовала в мечтах, как в ближайшие годы отпрыск будет стремительно и неуклонно умножать семейное богатство (состоявшее из домов и земель); поэтому по весне молодой граф, получивший профессию архитектора, отправлялся на поиски земель, где ему предстояло построить летние виллы и яхт-клубы для членов добропорядочного миланского общества. Они с матерью уже успели многое приобрести и намеревались (вернее, таковы были стремления матушки-графини) приобретать и дальше. Сказать по правде, Даддо, как звали его близкие, до всего этого не было дела. Каким-то образом в его кровь проникла свойственная христианину беззаботность, делавшая его равнодушным к имуществу, словно подлинный смысл существования был для него скрыт совсем в ином. В чем заключался этот смысл, Даддо не знал и, если учитывать ограниченность его ума, вряд ли мог узнать; впрочем, во времена, когда Милан еще не был столь угрюмым, молодого графа узнавали по звонкому и ясному смеху, неожиданно слетавшему с его уст; как веселят нас звуки скрытого от посторонних глаз праздника или звучащая за стеной музыка, так и Даддо придавала сил необъяснимая уверенность в том, что его ждут слава и благоденствие, и все это присовокуплялось к молодости, богатству и знатному имени, которые пребудут с ним всегда. Он еще не был женат и, вопреки давлению со стороны матушки-графини, успевшей наведаться с визитом к состоятельным швейцарским семействам, даже не помышлял об этом: ему казалось, что женитьба ограничит его… в чем, он и сам не знал. Он вел самую простую, почти однообразную жизнь, жизнь настоящего отшельника: проводил целые дни в кабинете, рисовал домики, словно ребенок, по вечерам его единственным развлечением были встречи с Боро Адельки, молодым издателем, принадлежащим к новой волне, чрезвычайно амбициозным, но находившимся в затруднительном положении, — заметим мимоходом, что Даддо тайком от матери регулярно помогал приятелю внушительными суммами.

Не кто иной, как Адельки, апрельским вечером, когда Милан утопал в нежной зелени, когда виа Мандзони словно уходила в бесконечность, посеял зерно, из которого выросло приключение, о котором мы и расскажем.

Итак, Боро Адельки произнес с задумчивым видом:

— Мда, дела идут неплохо… и все же требуется нечто неожиданное, нечто, чего доселе никто не печатал. Слишком велика конкуренция… Даддо, ты постоянно путешествуешь, отчего бы тебе не отыскать для меня что-нибудь диковинное, ни на что не похожее? Все уже открыто, но вдруг… всякое бывает.

— Исповедь какого-нибудь безумца, к примеру влюбленного в игуану, — пошутил Даддо, сам не зная, как такое пришло ему в голову. И сразу умолк, пожалев о том, что посмеялся над душевнобольным и над бедной зверушкой, — хотя ему не доводилось с ними сталкиваться, как и у большинства ломбардцев, и те и другие вызывали у него величайшую жалость.

— Ну что ж… — ответил Адельки, не поняв шутку. — Я думал о поэме, о песни, повествующей о восстании угнетенных… — И тоже умолк, поскольку его соображения на сей счет были не вполне ясными: ему было стыдно признаться в этом графу, который, впрочем, знал об угнетенных не больше приятеля.

Здесь стоит упомянуть о царившем тогда в ломбардской культуре и влиявшем на издателей странном предубеждении относительно того, что понимать под угнетением и восстанием угнетенных. По мнению ломбардцев, и то и другое — вероятно, в полемике с грозной марксистской идеологией — сводилось к чувствам и свободе их выражения; впрочем, они забывали, что там, где нет денег (как в незапамятные времена), и там, где на деньги можно купить что угодно, там, где царят нужда и невежество, нет ни чувств, ни потребности их выражать; одним словом, ломбардцы были твердо уверены, что угнетенным есть что сказать, в то время как того, кто подвергается настоящему, многолетнему угнетению, на самом деле не существует, он не осознает собственную угнетенность — существует, также не осознавая этого, лишь угнетатель, который порой, смеха ради, ведет себя так, как вела бы себя жертва, осознавай она свое положение. Разумеется, все это были тонкости, причуды, которых не замечали издатели, изголодавшиеся по яствам, способным раздразнить вялый аппетит читающей публики. Подобные рассуждения сбили бы ритм производства книжек, а искаженное, но привычное и оттого вызывающее доверие представление конфликта, о котором сказано выше, представление, которое тогда было в моде, сулило одобрение, восторги, расположение, а значит, продажи и — возвращаясь к тому, с чего начали, — милые денежки.

Вернемся же и мы к молодым людям, безмятежно прогуливающимся по виа Мандзони, а главное — к Даддо, который, как нам предстоит убедиться, не столь невежественен, у него щедрое и чистое сердце, он, Читатель, заслуживает твоего уважения. Вот что ответил Даддо:

— Посмотрим… я постараюсь. Мне верится, что за Гибралтаром я отыщу землю, где попран закон, где терпят страдания… Я наведаюсь в библиотеки, раздобуду карты… Ты же, Боро, обещай мне напечатать все, что я добуду, не поднимая шума… с единственной целью — нравственно возвысить амброзианцев°. Иначе ничего не выйдет, — сказал он с улыбкой, которая вовсе не была веселой, какой могла показаться; он слегка опустил изящную голову, словно увенчанную серебряным шлемом, — мужчины из рода Алеарди отчего-то рано седели, — что придало его тонкому лицу средневековое величие.

— Обещаю… не беспокойся, — солгал возбужденный Адельки, с радостью рисовавший в воображении завтрашнее собрание и то, как через несколько месяцев он представит новое произведение на вершине башни°. Он мечтал о сенсационном заглавии: «Ночи безумца», или «Ведьма», а еще лучше — «Сжечь всех!» Премии и переводы на иностранные языки поднимут продажи на невиданную высоту. Он бы даже не тратил время на чтение книги, будучи человеком простым, лишенным нездорового любопытства, обуреваемым единственной лихорадочной страстью — делать деньги.

Тем временем они добрались по виа Мандзони до того места, откуда всякий, идущий из Ла Скала, наблюдает слева Сады, справа — одноименную галерею, а прямо перед собой — самую прекрасную миланскую площадь°, за которой виднелся парк, — даже в апреле туман окутывал его мягким покровом. И, как всегда при этом виде, Даддо охватила нежная грусть, он словно впал в забытье; оставив сумасбродные рассуждения о книгах как лекарстве от скуки, он безмятежно любовался всем вокруг, как тот, кто слышит во сне мольбы и наставления, но после свет дня, разлитый вокруг покой, не позволяют счесть их настоящими, прислушаться к тайным жалобам тех, кто обречен на погибель.

— Ты только представь себе… — продолжал между тем Адельки. Но граф его больше не слушал.
II. Оканья°
В бескрайнем море. Остров в форме рогалика
Спустя две недели, вверив контору на виа Бильи заботам двух секретарш (одна из них, по фамилии Бизи, была от него без ума — помимо прочего, Даддо был одним из самых статных и импозантных мужчин, какие еще встречаются на ломбардских просторах), распрощавшись с матушкой-графиней, — та вручила ему крупный изумруд, чтобы доверенный ювелир из Севильи его огранил, — Даддо сел в Генуе на «Луизу», судно, стоившее не менее восьмидесяти миллионов и направляется в южную часть Средиземного моря.

К несчастью, как Адельки имел весьма отдаленное представление об угнетенных, а матушка-графиня о смысле жизни, так и Даддо точно не знал, какие земли стоит покупать, — вероятно, он не придавал этому большого значения и у него не имелось определенных предпочтений. Он знал Средиземное море как свои пять пальцев, но, хотя продавалось буквально все и везде, не мог побороть сомнения. То он проникался уважением к Сардинии, словно она все еще страдала и нуждалась в заботе, а не в том, чтобы ее поделили на части; то проявлял снисхождение к островкам и окружающим их скалам, словно они были слишком малы, чтобы разлучать их с матерью (просто смешно! не знай мы, что сердце графа было исполнено братской любви, мы бы упрекнули его в ханжестве); то, глядя на прекрасные пейзажи Испании, он представлял, будто сам Господь проливал здесь слезы и ни в коем случае нельзя приводить в эти края шумных туристов. Одним словом, уважение — возвышенное и отчасти нездоровое почитание чужого достоинства, которое некогда подвигало кавалеров на бесчисленные чудесные подвиги ради дам и которое благородный ломбардец, сам того не ведая, питал ко всем землям, всякий раз мешало ему совершить простейшее действие, называемое покупкой. Но на сей раз, неизвестно почему, замешательство проявлялось больше обычного. Будучи по натуре человеком жизнерадостным и уравновешенным, граф не слишком из-за этого переживал и, доверившись умелому Сальвато, служившему на «Луизе» моряку, уже решил, что, пройдя Гибралтар и обогнув мыс Сан-Висенти, они медленно двинулся вдоль побережья Португалии и доберутся до Бискайского залива. Там ему наверняка попадется ничейный островок, приобретя который, он никому не причинит вреда. По своему простодушию о протестах матушки граф не беспокоился.

Погода стояла славная, море было спокойно, даже на воде ощущалось горячее дыхание весны, и, когда Даддо, оставив «Луизу» в устье Рио-Тинто, отправился в Севилью на поиски ювелира, вокруг была разлита необыкновенная синева. А еще безмятежность, тишина, жизнь казалась совершенно чудесной! Сеньора Сантоса в Севилье не оказалось, он отбыл в Гранаду на семейное торжество, но Даддо утешился тем, что побродил по белым улочками и накупил всякого барахла, которое вовсе не сочли бы таковым матушка-графиня и две секретарши, особенно Бизи: среди прочего он приобрел расшитый золотом белый шелковый шарф, очень красивый, а еще ожерелье из камней цвета морской волны для жены Сальвато, чтобы та порадовалась возвращению мужа. Еще он купил два ящика малаги — вино, несомненно, доставит удовольствие дорогому Адельки, себе же взял открыток и трубочного табака. На закате он воротился в Палос, плавание продолжилось.

Оно продлилось несколько дней, поскольку Сальвато, словно нарочно, всякий раз когда дул хоть слабенький ветерок, спускал парус, а граф отчасти из вежливости, отчасти не беспокоясь о задержке, ему не препятствовал. Дни проходили так: Сальвато при первой же возможности заваливался спать, прикрыв лоб рукой, а Даддо, когда не требовалось подменить Сальвато, расхаживал по палубе, набивал трубку, глядел на волны, похожие на жидкую бирюзу, улыбался и размышлял, насколько, несмотря на вечное соперничество между Россией и Америкой, мир прекрасен, а Вселенная ладно скроена.

В Лиссабон они приплыли пятого мая, на какой-то церковный праздник: колокола собора звонили, счастливые жители роились на улицах, останавливались у освещенных прилавков, чтобы купить орешков, изюму, жареной поркетты, а еще гипсовые статуэтки святых, дудочки и миниатюрные желто-зеленые деревянные повозки с белой лошадкой в красной сбруе — и все за пригоршню сентаво°; у простого народа принято проводить так праздничные дни, и португальцы не исключение. Даддо они показались чрезвычайно милыми, хотя и несколько обидчивыми, ему было жаль расставаться с ними. Других остановок предусмотрено не было, если только им не попадутся новые земли, по крайней мере до Ла-Коруньи, где они вновь окажутся на испанской территории.

На следующий день, шестого мая, когда они продолжили плавание вдоль западного побережья Иберийского полуострова, представлявшего собой дальнюю оконечность Европы, что-то переменилось. Погода была по-прежнему ясная, однако пропала ослепительная голубизна, пропало солнце, свет будто затянуло покровом, как если бы на небе появились облачка, хотя их не было и в помине. Бирюза вод потускнела: теперь море было словно из черненого серебра, напоминало рыбью спинку, только вместо чешуи его покрывали бесчисленные мелкие волны, гонявшиеся друг за другом. Вокруг был разлит покой— возможно, не больший, чем в Средиземном море, ведь море повсюду одинаково, но казавшийся таковым из-за блеклых красок, словно солнце уснуло, и из-за ощущавшейся во всем скорби, какая бывает на Страстную седмицу, хотя Пасху в том году отпраздновали необычайно рано и на пороге уже стояло лето… Янтарно-желтое свечение—вот и все, что виднелось на горизонте, справа еще можно было разглядеть низкий и голый португальский берег, пока и он окончательно не исчез, словно тень. И тут к розоватому свету примешалось нечто свинцово-зеленое, а по-прежнему тихие волны как будто выросли. Был час дня седьмого мая, за ночь и день они прошли несколько миль среди того же неизменного пейзажа, как вдруг перед стоявшим на палубе и призадумавшимся Даддо, перед его детским взором, в этом свечении показалась темно- зеленая точка, нечто, напоминавшее рогалик или половинку бублика, не отмеченное на карте. Даддо поинтересовался у моряка, что бы это могло быть (поначалу он подумал о стае китов, поскольку на рогалике имелись возвышения), однако Сальвато ответил, что, хотя он может ошибаться, это похоже на остров Оканья; моряк ответил не с видом человека, который умирает от любопытства и будет чрезвычайно рад его удовлетворить (впрочем, у Сальвато никогда не бывало подобного вида из-за природной лености), совсем напротив.

— Оканья! Прелестное название! — заметил граф, вытащив трубку изо рта; он сказал так, хотя в названии острова было нечто неприятное и горькое, нечто, что вызывало жалость. И добавил, словно робея: — Вижу, что на карте она не отмечена.

— Нет, не отмечена, — сухо подтвердил Сальвато, — потому что… — он старался смотреть туда, где его глазам не встретится несчастная Оканья, — потому что, слава Богу, карты рисуют христиане, а они не опускаются до всякой чертовщины.

— Ну что ты, мой дорогой, — ответил граф с доброй улыбкой, — нехорошо так говорить о несчастных. Если дьявол существует, Господь любит его больше, чем тебя и меня, будь уверен. И вообще, с чего ты взял, что остров принадлежит дьяволу?

Даддо подумал, что, если со скалистым островком связана какая-нибудь мрачная легенда, то, вероятно, стоит он недорого, и это очень на руку. У ломбардской души всегда имеется практическая подложка, в коей также проявляет себя доброта.

Моряк в ответ лишь пробормотал нечто невразумительное; было ясно, что легенда в большей мере рождена ленью Сальвато, чем историческими событиями. Впрочем, его слова зародили неприятное чувство; поразмышляв, граф вынужден был признать, что легенда весьма похожа на правду: вряд ли речь шла об обычном острове, иначе, замешан тут дьявол или нет, его бы указали на картах — торчащий из моря убогий скалистый рогалик, почти выжженный солнцем. Наверняка там обнаружатся лишь скудная растительность да змеи.

«Надо взглянуть», — решил граф.

Идея была скверная, но порой Даддо приходили в голову подобные мысли: нечто в нем внезапно уступало наваждению, подталкивало навстречу препятствиям. Выразимся яснее: порой одиночество и ужас, поскольку граф любил ровно противоположное, притягивали его, он словно слышал голоса несчастных, молящих о помощи. Поэтому, забыв о своих заботах, он велел Сальвато плыть к острову, и молодой моряк весьма неохотно повиновался приказу.

Прошло еще полчаса. Теперь, словно через желтоватое или помутневшее от дыма стекло, можно было различить дубы, лужайку, дома. Они подошли ближе и увидели в тени дубов нескольких мужчин и занятую вязаньем старушку (по крайней мере, таковой она казалась).

Жители острова, со своей стороны, заметили роскошное судно графа, но почти не повернули головы. Один из них — тот, что помоложе, с золотистой, тронутой сединой шевелюрой, что-то читал, сидя под большим дубом. Остальные молча внимали.

Даддо помахал им рукой, ответа не последовало. Тогда, велев Сальвато бросить якорь и воспользовавшись тем, что они оказались на мелководье, он пересел в лодку поменьше, «Луизину», и преодолел на веслах сотню метров, отделявших его от берега.

Сам не зная почему, он подумал, что жители острова окаменели.

Продолжение в книге от издательства «носорог». Редакция благодарит издательство за предоставленный отрывок.

Амброзианцы — члены одного из религиозных братств, в разное время возникших в Милане с XIV в.; св. Амвросий — покровитель Милана. (Здесь и далее — примеч. пер.)
То есть в Торре Веласка — знаменитом миланском здании, напоминающем по форме средневековую башню.
Речь идет о галерее Мандзони и пьяцце Кавур.
Речь идет о галерее Мандзони и пьяцце Кавур.
Такого острова не существует, Оканья — город неподалеку от Толедо, некогда принадлежавший знатному и могущественному семейству Манрике. Хорхе Манрике также прославился как поэт, его стихотворение приводится в романе.
Сентаво — разменная монета в ряде испаноязычных и португальских странах.
Итальянская писательница, поэтесса и журналистка. Авторка романов «Простые и бедные», «Порт Толедо», «Шляпа с перьями»; сборников рассказов «Море не омывает Неаполь», «Во сне и наяву». Лауреатка премий «Виареджо», «Стрега», «Кампьелло».